На главную Павел Лукьянов
Текст Павел Лукьянов
Стихи
Дневник
Театр
Биография
E-mail

мальчик шёл по тротуару,
а потом его не стало

Венеция 27-28 ноября 2004 года.

Венеция – для неё действительно нет слов. Но будут.

Чтобы побывать в Венеции надо в неё приехать. Как вкус даже простого апельсинового сока не объяснишь по телефону, а лишь – через поцелуй. Сейчас, когда я не могу начать рассказ о Венеции, не могу сказать чем закончилась поездка, потому что Венеция вошла, как в дверь, в меня и села и убрала всю последовательность ощущений, смела их в непрерывное гудение, как будто ЛЭП – это что-то в груди – сейчас, когда я изменился и уже не буду прежним, до-венецианским, когда пишу это, а пол под столом ходит – весь день сегодня всё кругом покачивается на волнах Венеции: в столовой начинало тошнить, я еле отбивался от ощущения качки за окном, говорил: ну не может земля качаться, – а она это делала, – сейчас, когда от Венеции осталась лишь груда подарков в пакете, когда плечо болит – два дня носил фотоаппарат и намял мышцу, остнял восемь? десять? плёнок. Решил устроить прощальные поездки моему фотоаппарату, не менять его здесь на цифровой, а провезти и показать ему мир, чего он так заслуживает, мой морячок, видавший Ахтубу и Зарайск. Сейчас, когда воспоминания имеют плотность и остроту, которые погаснут, как краски со временем, а Земля останется шаром, сейчас, когда одна палочка и восемь дырочек победят целое войско, когда я плыву, сняв шапку, продрогнув, но не надевая, обплывая Венецию в тумане в темноте на кораблике, записанная стюардесса скажет: «проссима фермата сантАнжело», и мы причалим, и женщина в синей форменной фуфайке накинет усталую, но верную петлю, сдвинет загородку и впустит коляски, родителей, старушек, горячеглазых туристов, собак и девчонок, когда мы проплывём весь Большой канал от моря до моря – весь остров насквозь, пройдём под бликами изнутри моста вздохов, наберём тачечников у вокзала, чтобы развести по гостиницам, а они напутают что-то – ведь много приехало, и процент несообразительных таков, что вечером в каком-то из закоулков Венеции, из которых она только и состоит, я сталкиваюсь с громыхающим тачку мужиком – всегда одиноким и уверенным в шаге; куда они идут – я никогда не дослеживал – ночные заблудшие загибали за угол навсегда, сейчас, когда на мои деньги, полученные от выращенных для туристов цен, веселится компания индусов, негров или арабов: негры всю ночь продают кожаные сумки; почему в электричках подмосковья продают батарейки и носовые платки? Есть какой-то маркетинговый центр: кожаная сумка из венеции (сделанная китаем) будет куплена, она нужна гуляющим парочкам: негры лишь поймают твой скользкий взгляд на жёлтую кожу – хватают эту сумку и бегут за тобой, танцуя языком на всех языках. Сейчас, когда замёрзшие индусы носят и носят – я вижу – пучки роз, высматривая романтические парочки, ко мне не идут, я доплываю до музея Академии, беру билет, пропускаю через турник и вхожу к Джорджоне, Тициану, Беллини, Тинторетто, Карпаччо, Веронезе, наталкиваюсь на Кривели и всё подбегаю посмотреть: сравнить его чёткие, как сравнил Бернард Бернсон – японские линии – его рисунок на грани декоративности, но на высокой лучшей грани, когда я пытаюсь высмотреть в «Грозе» Джорджоне: за что же она так известна всем альбомам, которые я листал, но так и не понимаю, но картина остаётся во мне уже увиденной, и всё, что я видел: Козима Тура, Лоренцо Лотто, Босх в палате Дожей – они уже невыковыриваемо остаются во мне: это – то, ради чего можно приезжать сюда, туда, в любое место, которого фотографий ты можешь видеть море в своей жизни, можешь слушать несчастных людей, вяло вспоминающих о своих поездках, потому что был дождь или гостиница не понравилась, потому что людей с детства учат неверному: тому, что погода портит день. Но как морщины могут затмить лицо любимой?! Значит не так любил: значит не так ты был в музее, милый мой начальник или знакомый, если с ленцой вспоминаешь как был здесь: я точно заявляю, расписываясь во всех бумагах: в Венеции надо быть обязательно и надо стать от этого счастливым; даже два моих быстрых дня по касательной, обкусанных увеличивающей ночью – всего 9 светлых часов – и эти две короткие экспозиции оставили во мне образ Венеции, который не унять. Я лазал на башню и смотрел через решётку на Венецию, просовывал объектив и снимал и просил себя снять. Купил тёте икону на самой вершине: любая вещь – это история плюс сама вещь. Почему-то история приплюсовывается к покупке: у тебя будто получается запрятать прожитое время в её нутри. Туристы-головорезы делали миллионы снимков, демонстрируя тот парадокс о возможном пределе числа деления предмета: Венеция делилась на всех и оставалась на месте для скольких угодно туристов. Тут я понял: что искусство никогда не остановится: его подстёгивает эта масса людей, клепающих миллионы открыток ежесекундно, и вроде не оставляя зазора: для чего искусство? Но оно лишь раззадоривается этой массой и находит своё – следующий шаг, который вновь затем поработят люди, когда искусство шагнёт опять. Массовость фотографии лишь напоминает, что искусство – это что-то другое, в каком-то другом кармане и его так легко не расчехлишь и не нажмёшь гашетку. А я жал, жал: 300, 400 фотографий?

Я сошёл с поезда в 7-30, купил программку Венеции на русском за 4,5 евро и пошёл в город. Солнце только набухало и как сквозь мороз светило сквозь облака, было тепло, и я замер, глядя на распустившиеся цветы на кусте. Я шёл по улицам, было пусто, заказал кофе шейк и быстро заглотнул гадость – это кофе со льдом. Сделал несколько удивлённых фотографий и не понимал: где Венеция?! В путеводителе я сразу оказывался в рае, а тут были плоские стены домов – интересно, но где рай? На остановке подошёл к парню, показываю картинку и говорю: – как туда попасть? – Волшебник говорит: – садись, деточка, на автобус и езжай. – Да! – вспоминаю я сам – ведь Венеция – это остров, и мы едем на автобусе по 4-х-километровому мосту. Я иду в службу и заказываю гостиницу. 50 евро всего. Крашеная маленькая женщина дарит мне к квитанции буклет «Венеция зимой» и говорит – это так, для коллекции – ещё далеко до снега.

Вечером субботы, ошалев от хождения – дай зайду во дворец на площади Сан-Марко – там оказался субботний фортепиано-концерт. Купил билет, сел подальше и так во время концерта складывался, чтобы не было видно, что я проваливаюсь и засыпаю. Отсидел полтора часа, чего-то слушал. Лихой низенький итальянец – эх! – махал рукой и играл на бис, играл – а уйти мне было неловко: народу мало, зал большой, двери входные огромные – сидел полтора часа. Вышел: на площади сан-марко (огромная площадь, где днём туристы обязательно кормят голубей толстыми кукурузными зёрнами – евро за пакетик. Дойдя сюда, только вечером субботы, я был обязан сделать эту туристическую глупость и сделать фотографии себя. Но все от меня отказывались, я ходил с несчастным огромным фотоаппаратом и просил двух, трёх – никто не хотел, подбежал к полицейским, а им не положено это делать. Но добро – есть, и женщина пренебрегла на минуту детьми и мужем и сняла меня, а я стоял, сыпал кукурузу на ладонь, пытался как-то очутиться в моменте, не думать ни о чём, кроме голубей, сыпал на голову зёрна и дурные толстые голуби садились коготками и работали как маленькие пылесосы – моей горсти не стало за полминуты. Тогда я смог спокойно пойти в собор Сан-Марко и понять: почему мы выбрали православие: это так прекрасно: золотые мозаичные стены, всё в золоте. А днём я был в храме Санта Мария де ла Фрай. В алтаре висит «Вознесение Богородицы» Тициана – и опять я не понимал: как это картина может быть не в альбоме, книге, а перед тобой, и тут же огромный мавзолей Тициана: сидящий он посредине и фигуры, сцены его картин вокруг. Он прожил 1490-1576.

Над Венецией шло солнце, в улочках над головами сушилось бельё: и это для тебя – чудно и забавно, а люди здесь ходят в этих колготах, и дети мочат эти пелёнки.

Здесь вкусный-вкусный кофе. Какой-то мягкий, будто ты холм проглотил.

Вечером двадцать двадцатиле тних (один четырёхсотлетний) бегали в салки на площади – и легенда о подвижных кричащих итальянцах подтверждалась.

В Венеции круглую ночь продают подарки всем твоим друзьям. В музее академии покупаю галстук с молнией из «Грозы» Джорджоне. Подарю. Карпаччо. Выставка Карпаччо – я пытаюсь понять: в чём он так известен, за что? Огромные полотна – множество людей, костюмы того времени, площади, дома – где ты можешь пройти хоть сейчас, а они уже нарисованы 500 лет назад. Осознать это можно лишь каким-то нажимом на воображение, придумывая какой-то собственный обход непонятливого мозга, которому сложно ввериться в нематериальное. Народу в залах немного. Пожилой итальянец громко объясняет своей жене – вообще многие громко читают путеводитель по музею, хотя рядом – тоже люди. Но такие и пролетают быстро: как оголтелые школьники, приведённые собой неизвестно зачем. Но каждый человек не совсем уж безумен, чтобы тащиться в музей для галочки: значит и крикливый что-то помещает внутрь из увиденного. Хожу, хожу, мну ноги, голова уже не держит увиденного, но я напихиваю в неё глазами: смотри, смотри, дура.

В Венеции нет машин, потому что они застрянут. Улица идёт, упирается в другую, стены, стены, гнилой кирпич у воды. Доски ворот, разъеденные годами моря. Сухие улицы, чистые. Кто их когда убирает? На лестницах домов ночью лежат чёрные мешки с мусором. Утром специальный катерок с краном ездит и подцепляет контейнеры с берега – вываливает их на палубу – и ставит на место. Второй мужик свозит к кораблику контейнеры с округи.

В гондоле не катался – как представил себя тоскливо получающего удовольствие от одинокого скольжения по канальчика: стоит гондольер в полосатой морской блузке и тёмной жилетке, кичится своей выправкой, он правит веслом прямо и спокойно, а я сижу в чёрной гондоле один. Китаец усадил свою европейскуцю женщину, надел на неё обод с перьями, дал веер в руки и присаживался и наклонялся и просил гондольера на корме развернуться в кадр и снимал бедную полненькую женщину, а она с тоской смотрела на людный общественный параходик, на нас, а китаец всё присаживался, гнул корявые ножки и снимал её в доспехах давно средневековой красоты.

Когда ходил раздавленный красотой Скуолы Сан Рокко, которую 20 лет расписывал Тинторетто, в залах висела далёкая гитара. Бородатый мужик играл при входе. Я как-то понял, что он – русский, и правда – прибалт. Купил у него диск, на который в Москве и не посмотрел бы, а здесь – он совсем другое. Действительно: вещи необходим контекст. Помню Есин вертелся в коридоре ЛитИнститута в чёрном пальто и говорил, улыбаясь: - Вот в Брюсселе купил. – А я думал: - Ну и что?! А сечас думаю: - Вот это да!

Ради АД, Терёшкина и Панцирева поехал на остров Сан-Мишель – на могилу Бродского утром в воскресенье. Купил розу, свечку, иду – а кладбище – большое: где моё место? Старик итальянец подошёл, увиедев мою разрозненность и показал на офис. Только я пошёл туда (было солнечно, кипарисы попадали тенями на дорогу) вышел мужик с листовкой в руке, я только стал говорить, как увидел нужную фамилию и стрелочку. Я пошёл. Я зашёл за нужный забор, прошёл, но ничего не нашёл. Я вышел. Пошёл обратно, где под трафаретной надписью Stravinsky, Dyagilev рукой подписали brodsky. Опять пошёл по стрелке и опять не нашёл в загородке Иосифа. Полуметровая роза торчала из кулёчка, свеча заканчивала греть руку и начинала жечь. Я пошёл найти Стравинского. Нашёл. Стал от его и могилы жены плясать к Бродскому: весь пафосный грустный накал опал: хотелось просто найти, воткнуть эту розу и бросить свечку. В третий раз зашёл в огороженный забором квартал могил, где по схеме лежал бродский. Стал идти внимательно: ни одна могила не бросалась в глаза изобилием цветов, и где Бродский я не видел. Тут стали в 10 часов бить колокола, и я услышал, что они поют: - Где-то там, где-то там. – Я понял что уже рядом, ходил-ходил – весь квартальчик могил – как мой дачный участок, что же так глупо всё в мире: роза эта худая, свечка с прилепленной фотографией папы римского. И тут передо мной рождается могила Бродского. Сероватый белый камень, ваза с цветами (коала, розочки), прогоревшие свечки, заросший цветник, какие-то мышиные норы под землю. Я ставлю розу в вазу, светит солнце, я пишу на наклейке на свечке: от Ад, Терёшкина, Панцирева, Паши. Ставлю её гореть. На полдня думаю даже не хватит пластикового стакана с парафином и фитилём. Делаю контрольные фотографии для шпионского отчёта: стоял над Бродским: фото, число, подпись.

Уезжал залезать на башню у Святого Марка. Волны, волны под кораблём, от корабля, от кораблей – каким-то дополненным себя чувствуешь, стоя на качающейся палубе, выдирая брызги носом, люди рядом едут не по баловству, как я, а с колясками, сумками, они живут здесь, живут. Сколько надо прожить в Венеции, чтобы перестать чувствовать её чудесность? Недели хватит? Думаю.

Дворец Дожей – бесконечно расписанные, резные панели, потолки. Сначала комплексуешь, что беден на время, что не можешь жить здесь и вобрать все деревянные фигурки тёмно-красных уродцев, выяснить все шутки, запрятанные в картины (собака на переднем плане залезла лапами на стол в тайной вечери Тинторетто: Якобу было интересно отодвинуться от благоговейного стола назад: отъехать камерой и схватить всю округу: с её беззаботной хитростью и быстротой, и лишь треть картины отдать последнему в жизни Христа столу). Какой мизер процента я увидел в залах? А потом успокоился: не я – неполноценный: мир слишком полон, и не злюсь же я от неиссякаемого количества листьев в лесу, хотя не могу увидеть и понять каждый. Такой же принцип и у искусства: не требовать от зрителя стопроцентной понятливости, а воздействовать именно всем своим махом: так, чтобы ты мог остановиться и рассмотреть, а мог идти мимо, вбирая полноту этого длинного пёстрого мазка. И залы, залы, потолки, вензеля и скульптуры – стоят, висят молча, объятые своим знанием, погружённые в свою красоту и всегда готовые всех себя отдать – пришёл бы человек.

У Тинторетто – прозрачный топор (провёл сначала линию пола, а сверху – топор, и полоса на полу видна сквозь ручку). Лица Тинторетто я не спутаю с другими. И везде их узнаю, на улице встретив.

У Бонифацио Веронезе собака лижет рану на ноге нищего.

Беллини – шутник: мёртвый белый Христот, святые плачут, а он на переднем плане, отковыривая наше внимание, прилепил к портику свечку: длинный носик горит, а короткий хвостик загнут к зрителю и даёт тень: художник, рисуя, учится сам: ему интересно нарисовать там свечку: не только смысл и вера, но и хулиганство и ля-ля (и бумажку со своим именем – как объявление на том же портике поместил). Могучее сочетание веры, красоты и фантазии: мораль и творчество в золотом равновесии и неотъемлемости.

Про кладбище ещё: понял что такое: похоронили как собаку. Вот к Бродскому ездят люди, хоть и не знали лично. К неизвестным людям ездят лишь их потомки, но и то – хорошо, если ездят. Состояние могилы – мера нажитого тобой. Хотя и Хлебников – под каким-то деревом в степи лежит, и никакой гарантии жизнь и смерть как всегда не дают.

Размахи залов укоряют, говоря: – вот какая громада возможна! – и расслабляют, успокаивая: – она возможна.

Отдушина бедняка: не можешь жить в отеле – сфотографируй его.

Вечером ем пиццу на улице. Нравится, что говорю - Грацио! - а отзыв у всех - Прэго! – Катаюсь, катаюсь на пароходике: и ветер и не холодно, надо обязательно промёрзнуть, инкрустировать кожу этим ветром. Ночной Большой канал – тёмный – он рассекает обратной буквой S Венецию на две части. И вдоль канала стоят тёмные дома. Ставни заперты. Здесь не живут. Лишь отели сверкают светом, лишь цепи фонарей на открытых набережных. Венеция лежит в тумане. В открытом заливе в темноте на крыше корабля ошалело крутится палка радара, и капитан смотрит: на экране вспыхивает зелёная картина мира.

Город пронумерован насквозь: истёртые трафаретные цифры. Я натыкался на 1940, 1941 и кружил немного: где 1977? Но не было.

Уходил от собора Святого Марка я вечером, пятясь задом по площади, чтобы увидеть как вырастают его маленькие купола из-за самого большого. Негр с белой девчонкой попросили сфотографировать себя на какой-то сверхупрощённый фотоаппарат (по-моему - одноразовый). У негра – толстая сухая кожа рук.

Я был на выставке деревянных макетов изобретений Леонардо: водоступы, парашют, танк, лебёдки, приспособление для опрокидывания лестниц противника, взбирающихся по крепостной стене, летательный аппарат с крыльями, распиратор. Девочка с насморком сидела на кассе, спустив футболочку с плеча, и сморкалась, глаза слезились, её парень сидел рядом, как наказанный, и делал всё не так, девчонка ворчала, сморкалась и поправляла его.

Как турист я не мог не пройти по мосту вздохов: прошёл, вздохнул. Днём на нём не протолкнуться. Ночью – куда ни шло.

У меня двухместный почему-то номер. Душ, пять полотенцев, раковина, зеркало, ставни, дом напротив, собора налево из окна, лампа на столике при входе, зеркало. На лампе я не нашёл выключателя и тронул конус подставки, зажглась лампа, я тронул выключить – она зажглась ярче, я тронул выключить – ешё ярче, я тронул – погасла. Я стоял, как стоит Антон, по полчаса упиваясь детским чудом.

Гостиница пустая. Ноябрь, брь-бр. Но туристов всё же достаточно, чтобы хотеть от них сбежать. То есть и от себя сбежать – сам-то кто?! На пристани парень на ходулях стоит в костюме и маске над миской для денег. Я прошу сняться с ним, бросаю ему монету. Говорю ему: - Good business! – Иду, и стоят два нептуна в морских латах из пластиковых ракушек, между ними – крашеный пенёк, чтобы встать для съёмки, а они тебе прислуживают с трезубцем и алебардой. Они целиком заперты в костюмы: с лицами ушли в них. Показывают трезубцами в чашу для денег, когда кто-нибудь щёлкает их за бесплатно. Так как-то грустно было на них смотреть, я взял бумажку 5евро, снял куртку, вручил фотоаппарат прохожему парню и пошёл к ним, положил деньги. Они говорят: - Good, Gracie! – Я стою на пеньке, опираюсь на их зелёные руки. Схожу одеваться, а Нептун мне в спину: - А ты случайно не русский? – Я сказал: - Нет, не русский, вы ошиблись! – Один – другому: - я же говорю тебе: русский. Тут так не часто щедры. Я сразу понял, что ты – русский. – А ребята приехали из Амстердама – живут там, а сами – из Питера. А здесь зарабатывают – уже месяц – скоро назад. Прощаемся. Странно говорить с маской: пытался говорить с глазами, но сбивался на прорези, на какие-то налепленные ракушки, морские звёзды – разговаривая с костюмом, чувствуешь, что над тобой издеваются.

Но вот главное: чтобы узнать, что ты – такой – надо сделать что-то. Сделанное и называет тебя, определяет имя. Дал 5 евро ребятам – и только так смог узнать, что я – русский. Не сделав ничего – ничего о себе узнать нельзя. Тело молчит само за себя. Только сделанное окликает тебя по имени.

Вечером иду на параходик сесть и уплыть на вокзал. Хочу пройти по дороге мимо театра. Несмотря на карту, плутаю, и вдруг выхожу. На колонне стоит номер здания театра в общем числе всех Венецианских домов: 1977.

Я чуть не не уехал из Венеции. С венецианского вокзала поезд шёл по 4-х километровому мосту до материкового вокзала. Там я должен был пересесть на свой. Автомат на острове билет не продавал: отсылал в кассу. Касса уже не работала. Я пошёл к проводнице, и женщина: - Вам точно только одну остановку ехать? – Да, мне до Женевы потом. – Ну садитесь. – Я проехал в первом классе, разглядывая окно, мимо прошла контролёрша, но подарила мне невидимость. На вокзале материка на табло стояло моё время отправления, мой путь, но было написано Nizza. В расписании никакой Ниццы не было. Ну ладно, может ошиблись, может ещё напишут. Информация закрыта: только люди на платформе. Тут уже и время подходит. Тут приезжает и встаёт на ближний путь поезд, и все люди в нём исчезают. Я остаюсь один с фотосумкой и белой сумкой подарков. Полный дурак. Я кидаюсь в переход: пусть поезд до Ниццы объяснит: почему он приехал в моё время? Может мой поезд отменили. Скорее объясните, чтобы я шёл искать гостиницу, я один на пустом вокзале, выбегаю к проводнику: - это до ниццы? – Да – А мне в Женеву! – Садись! - ?? – Садись! - ??? – Садись!! – Я не хочу в Ниццу (вот не поверишь: не хотел!) – Садись, садись! – прямо рукой затряс проводник. Я сел, поезд тронулся, я говорю: - Как же так? – Он руками показывает: разводит и шеей рубит: - вагон отцепят, отцепят.

В Венецию я ехал с пятидесятилетней гречанкой. Она рассказывала, что в начале 90-х входили в купе, брызгали снотворным и грабили. Поэтому сейчас стоят специальные замки изнутри, и проводник прямо нам показал: как поворачивать рычажок. И гречанка зорко следила, чтобы дверь всегда была на запоре. Она тоже из ЦЕРНа. Ещё на верхних полках ехали две женщины: вошли, быстренько заполнили декларации и залегли. И мы все заснули.

В Женеву я ехал вдвоём с парнем из южной Италии. Он вошёл в Падуе и всё сидел, своей девчонке слал sms и ждал, зажимая в кулаке телефон. Он работает биологом по контракту в Женеве. Говорит, что в южной Италии нет для него работы: только криминал, а он хочет быть на свободе. Только едет-волнуется: он ислледует бактерии для толстой кишки, которые препятствуют всасыванию жиров что ли. И он задержался в Италии, а бактерии остались в блюдечках. Он им оставил больше места, чем им надо, но они размножаются, но он оставил места с запасом. Я говорю: - А чего: они начнут есть друг друга? – Нет, – говорит – они задохнутся и умрут. Ещё рассказал: его родители в южной Италии готовят пасту и пиццу, и у них постоянно жили и ели русские футболисты «КоляивАнов, ШалимОв». Я думаю: - что за бред: Шалимова я понял, хотя итальянец упорно делал ударение на «мОв», но как может быть Коля Иванов? Дурацкое сочетание – возможное только в сказке или в жизни, но не в футболе. – Думал я, думал, он повторял КоляиванОв, и до меня дошло: Колыванов! – Они его звали посмотреть Москву. Ну, куда им ещё его звать. С итальянцем залезли на верхние полки, выключили свет, он включил свою маленькую лампочку и зажал в кулаке телефон, потом набрасывался и вдавливал сообщение, дёргая мимикой, скучая. Я ему говорю: - Девушке пишешь? Передай ей привет от меня! – Итальянец – медленно объясняю – погрустнел, расцвёл, полюбил мир и сказал, выкрикивая: - Да, да! Я уже сказал, что еду с русским! Как это здорово, как я люблю ездить вот так: встречаться с новыми людьми, узнавать!! – он выкипел своё признание и лежал, подперев телефоном щёку и немного плакал, хотя слёз не было.

Здравствуй, новая жизнь, в которой я был в Венеции. Как так: в таком-то месте был именно ты. Именно ты это видел и там ходил. Увиденное как-то помещалось в тебе, когда ты смотрел. Но потом то, что видел оказывается больше тебя: ты не можешь вместить в себя, хотя помнишь всё, но будучи сразу во всех местах, где был, тебя будто не хватает, ты тут начинаешь плакать: вроде от того, что увиденное минуло, а вроде от того, что вспоминаемое настолько чудесно и сверх тебя. И я видел как меня натягивают на Венецию, чтобы кожа продубилась, и на ней застыл волнующийся рисунок города, план улиц. На волнах качается Тициан и рисует мгновенные картины, чтобы можно было вспомнить любую

ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА  © 2002