На главную
Литературный биг-бенд
страница автора

Литл Бенд

Кто однажды продержался после выпитого пива три часа посредине незнакомого города, когда писать очень хочется, но сказать это неудобно - все полузнакомые, смотрят на тебя так же, как и ты на них, а где туалет ты не знаешь и спросить неудобно, даже не знаешь толком, как это по-английски: "сори-вериз-а-тойлет-хиар?", тот почувствует в этих строках неимоверное напряжение и сможет меня понять. Однажды, давно, в тех местах, где я был ещё очень маленьким, тётя сказала мне, увидев, что я заплакал от царапины(для неё)-раны(для меня): "вытерпеть можно всё, кроме желания сходить в туалет по-маленькому". "Всё, всё?". "Всё". "И даже самую большую боль". "Да". "А что будет, если боль будет ещё сильнее?". "Ты просто потеряешь сознание. Болевой шок". Потеряешь сознание. Болевой шок. Как это, терять сознание? Брат однажды его терял, зимой на катке, и мне было это мистически-удивительно, казалось, что какая-то магия кроется в возможности отключения человека от того, что происходит вокруг. Сон - это понятно, но в сон ты всегда уходишь сам и по доброй воле. А потерять сознание? Это когда неотрывное, то, без чего сознание, собственно, и не может существовать, вдруг разрывают, отбрасывая в сторону невозможность этого. Похоже было на терминатора, когда весь мир сворачивается в красную точку и гаснет. Позже, гораздо позже я испытал это и не один раз. Первым был операционный стол и погружение в эфир, когда я подумал, что это всегда так: сначала пропадает изображение, а затем - звук. А потом вроде бы и сразу, а вроде бы и через бесконечность, как точка разрыва второго рода, уже медсестра бьёт тебя по щекам. Но, впрочем, нужно закрыть первые скобки. Когда она мне это сказала, и возможность болевого шока сильно и надолго ослабила мой страх перед болью (до этого страх перед болью был одним из самых больших), я долго думал об этом. Но ещё дольше я думал о том, что будет, если человек не сможет (а, как она сказала, терпеть это нельзя) выдержать мучения невозможности сходить в туалет по-маленькому. Здравого смысла вполне хватало для того, чтобы понять, что именно происходит, когда не выдерживаешь и детские впечатлительные картины неоднократно всплывали во сне: ты среди людей, идёшь в туалет, стоишь перед унитазом и струя бежит очень долго, но облегчения ты не чувствуешь, механически заканчиваешь, застёгиваешь штаны и возвращаешься к ним, но облегчения ты не чувствуешь, будто и не ходил только что, хочешь пойти снова, но не можешь, ведь ходил же только что. Получается замкнутый круг, который разрывается только пробуждением - либо с облегчением, но потом - муки совести перед неизвестно кем, долгая возня с простынями и попытки заснуть, либо - напряжённое, но счастливое, что дал бог возможность сходить туда наяву, а затем с блаженной улыбкой растянутся на сухих простынях и вновь окунуться, ну и пусть, что в тот же сон я уже не вернусь, приснится что-нибудь ещё… Сны, кстати, никогда нельзя было восстановить с того же самого места, где они прервались. И ещё, когда она мне это говорила, я парил над лужайкой перед окном дома, в которое подавали еду, когда была хорошая погода, и мы обедали на улице, за столом, в ящике которого водились двухвостки. Однажды брат засунул мне одну такую за шиворот, и я узнал, что такое глубокая истерика - даже через два часа я пытался найти их на своей коже, думал, что они быстрыми лапками нарочито прячутся от меня: я поворачиваюсь влево, а они перебегают на правую сторону, я снова поворачиваюсь, пытаюсь оглядеть правую сторону спины, а они уже перебежали налево. Какой-то абсолютизм, допущение любой, самой маловероятной возможности, попытка не просто исключить всё, но и попытка исключить всё, что могло бы допустить. Я заставил мать осмотреть всё моё тело, подробно, несколько раз, она ничего не нашла, но мне этого казалось мало и я осматривал его ещё и ещё раз, подходил, выгибаясь к зеркалу. Детективы, которые я тогда читал, приводили в недоумение от одной простой мысли: почему преступник, скрывая следы преступления, не избавляется от всех улик и не продумывает всё, что возможно. Такое ощущение, что сам преступник всегда оставляет лазейку для сыщика, которому остаётся только найти и разоблачить. В траве двухвостки тоже встречались, но трава была большим лесом, а в лесу деревья, сквозь которые ты не видишь, создают чувство защищённости и уюта и опасность уже не кажется такой страшной. А я рыл траншеи и землянки, создавал целые деревни, выстраивал жителей, ездил автомобили, строил дороги… Когда из этого пустыря сделали загон для огромного хряка, который выщипал всю траву до лысины, то мне уже было не так жаль, особенно когда он снёс хлипкую рабицу и принялся гонять глупых кур по участку. Потом рабицу убрали, а хряка зарезали на котлеты. Это уже тогда пришло в голову, что хряк - устройство для переработки помоев в котлеты. А я лежал в гамаке, висевшем на двух больших гвоздях, и думал над тем, что бывает с человеком, который не смог выдержать и написал себе в штаны. Как дальше с этим жить, и возможно ли это в действительности? Нужно ли кончать с собой после этого или найдётся всё-таки какое-нибудь оправдание? Эти же вопросы задавались сами собой, уже даже без моего участия и даже осмысления, где-то на краю сознания, всякий раз, когда желание писать превращалось в острую боль, сосредоточившуюся чуть ниже живота. Например, выпьешь пива на "Комсомольской", а к "Юго-Западной" уже встать от этой боли невозможно. И тут, в этом незнакомом городе, когда полузнакомые глаза пялятся на тебя каждую возможность сходить в туалет украдкой. Уверен, что половине из них тоже хотелось в туалет. Впрочем, нет, меньше. Господи, ну почему я не могу решиться?! Кто мне мешает? Через две недели я уже никогда больше не встречу этих людей! Что меня останавливает? Непринуждённо разговариваем. Да, я слышал, что Саша раздобыл здесь клёвый гашиш. В замок поеду, у нас из-за этого занятия в школе отменили. Мы договорились с Федерико встретится на пляже в одиннадцать вечера. Я вчера слышала, что ты бельгийцу сказал "what car?". Они так не понимают. Им надо сказать "what kind of car?". Тогда они понимают. Вчера один парень подошёл ко мне и начал просить мелочь. А у меня в кармане фунт, я его прямо в руке верчу. Я ему говорю: ну, нет у меня. А он мне на ихнем: ты врёшь, говорит, покажи, что у тебя в кармане. Я просто отвернулся и пошёл, а он мне вдогонку: ты врёшь! Слюни, сопли, разговоры, три ужимки, два толчка, третья дверь по коридору, хвост последнего бычка… Я усилием воли сжимаю то, что готово уже вылиться прямо здесь, при всех. И сбудется пророчество доброй тётушки. Будет много позора и не будет признания в обществе, так необходимого подростку… Спасение в чьём-то трезвом напоминании о том, что последний DART (электричка) отходит через 5 минут. Уже бежим, сломя говору. Боль согласна ещё немного побыть собой, даже в этих прыжках, но только на суровых условиях, и я сразу заключаю с ней пакт. Рысь, дорога, ступени, снова рысь. Успели. Радостные все - и моя внешность, столь необходимая - на сейчас - я лучший друг заводилы. Внутри всё сжимается от обмана, разрывает пакт на мелкие кусочки, готово обезобразить меня прямо здесь. Но я кормлю его сытными обещаниями, умоляю и угрожаю, подписываю новое соглашение, принимаю для него удобную позу, выбрав свободное место на сидении: можно двигать верхнюю часть тела, но нельзя трогать середину. Опять шутки, разговоры, рассказы. Девушка, на лице которой написана разбитая жизнь ещё её прабабки, повторенная бабкой, мамкой и ею, которую уже бросил муж, которого у неё ещё не было, у которой ещё не родившийся ребёнок уже стал наркоманом и, попытавшись убить при ограблении замешкавшегося невиновного, сел в тюрьму на ровное количество лет. Такие любят группу "Чайф" и другие песни о душе, которая всё куда-то рвётся и рвётся. Лена от обиды за будущие прожитые ею годы, рвёт на себе блузку. Ксюша, маленькая блондинка в спортивном костюме, который делает её взгляд ещё более отсутствующим, смачно, с прихаркиванием плюёт на отутюженный, без пылинки пол - это тебе не "Серп и молот - Карачарово". Удивление от этого на секунду даже отвлекает от борьбы с внутренним ревизором: Ксюша, как ты можешь?! "А чё?" Действительно, а чё? Борьба продолжается. Самое страшное в этой борьбе то, что ты всегда проигрываешь. Оно всё равно одержит над тобой верх, вопрос только в том, когда. Потихоньку все выходят на своих остановках - каждый в свой двухнедельный микрокосмос. Дальше всех мне и Ксюше, она - через пару остановок после меня. Без-раз-ли-чи-е. Я спрашиваю её об этом. "А чё?". Улыбается. Вот и моя остановка. Не могу больше. Очень. Больно. Однажды я видел сцену из фильма "Калигула", которая меня поразила. Там император за небольшую провинность приказал завязать крепко член воина узлом и заставил поить его вином. Наказание состояло в том, чтобы не дать ему писать. А потом Калигула лично подошёл к нему и вспорол живот большим ножом, освободив от вина. Страх. Это же надо, живот вспорол. Тот, наверное, сразу умер и не от раны, а от облегчения. Прохожу по пляжу, но не могу - люди стоят. Иду в переход под железкой. Не могу. Вдруг кто-нибудь войдёт. Истина - невозможно это терпеть. Иду, шаг за шагом. Ладно, бог с ним, до дома метров пятьсот, дотерплю, а там - санкционированный унитаз, над ним можно будет стоять хоть лет пятьсот, и никто не сможет бросить косой взгляд или недоброе слово, тем более, на языке, который я не понимаю. Решаюсь и иду. Иду. Плитка за плиткой. Дом уже видно, уже даже понятно где маленькое окно с матовым стеклом или со шторкой, что у них там. Навстречу - пара. Господи, только бы удержаться, не дать этому произойти перед ними. Хоть и темно, они не увидят, но я себе этого никогда не прощу. Прошли. Облегчение. Нет!

Поздно. Правой ноге тепло и подбирается уже к ботинку. Резко, резко произошло, как этот текст. Поворачиваюсь к кусту, достаю, выливаю остатки на асфальт, образовывая продолговатое тёмное пятно. К утру высохнет и никто, никто не будет знать. Улица пустая в обе стороны, никого нет. Если кто-нибудь через некоторое время увидит пятно, то он ни за что не поймёт, что его сделал я. Но поздно, себе-то я этого уже никогда не прощу.

29 ноября 2003 г., 1:30

ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА  © 2002