![]() |
![]() |
||
![]() |
![]() |
||
![]() |
|||
![]() |
|||
![]() |
|||
![]() |
|||
![]() |
мальчик шёл по тротуару, |
ноги
смеркалось, плыла река, холодела, я был счастлив. Даже палка была счастлива (я видел как по ней залезал жук!). Чтобы не заплакать, закат уже завершался. Солнце отбрасывало от ощущений тени. В нутрь меня лягушка крякнула, как раздавленная. Перевёртыш, милый тополь, что-то делал у реки. К воде шла кирпичная кривая стена. Я пошёл к реке, откуда рухнула с неба собака: поглядела, подумала, сглотнула и не стала. Я шёл. Рядом шёл забор из прутьев. Мы шли тихо. Проход резко раздался в площадь со скопом ненужных вещей:
коробка кафе
у воды стоит большая банка с водой. Рыбак наживляет мотыля в блинных очках и от аппетита высовывает к усам язык. Кончик пошаливает
собака с треугольным блестящим носом положила морду на лапы, переложила лапы на морду. Но мухи присаживаются и ходят лапками по влажному носу
вздрог воды от огромного листа: нахмуренное дерево, глядя в воду, теряет последние зубы
пустая железная арматура беззвучно стоит из глины
вздох собаки
мошки у ламп кружили, падали и жужжили. мелкая жужжизнь
неожиданные воробьи как рыжие матрёшки попрыгивают в луже света из-под дальней лампы
кикимора-кошка напрасно высунула лопатки, замерев рядом
медленный двор вздрагивает, ежится
погружённый в курган света азербайджанец пересчитывает деньги, присев на арбуз
воробьи пружинят под другим светом
во дворе дают неплохое кино. Его показываю я. Зритель тоже – один я
Кафе во дворе – это уже чересчур. Люди в светлом коробе. За порогом тебя окликает музыка. Всегда новогодний душ изобилия, крем-брюле, вишенки, скобочки, тортики, прилив щёк, кутерьма внешнего космоса. Разинутая дверь обменивает воздух внутрь на музыку наружу. Но мой двор даже не пытается перемолчать эту вонючку.
Отворачиваюсь от кафе на тёмный пятнистый двор. Вроде прогуливаюсь, но зорко высматриваю счастье. Где ты? Есть ты?
Бездонно моё молчание площади. Сколько же можно ходить ночью в незнакомом месте!? – скажет любой постовой новичок: он озирается, в руке всегда – дубинка: если кто поколотит сердце страхом, он тут же ввернёт в бок уроду.
Почти привокзальная площадь. Железный забор из ржавых помятых листов. Если забраться на него – я бы сказал точно: есть там вагоны и поезда, какие фирменные платья у проводниц, какую сувенирную дрянь продают китайские фальшивоконфетчики. Я сейчас – пошлый добрый тип, и всё мне кажется родным и незлым. Понятно, что как-то это ощущение оборвётся.
Подлец цыганёнок радует маму в углу наглостью. Цыганка и плачет и орёт от радости: – Ай-не-не! Ай-не-нене! – Девочка в джинсах смотрит прямо на меня, потому что мужчины просто так не прогуливаются по ночам. Я быстрее отворачиваюсь. Она наверняка ещё смотрит.
Иду дальше вглубь. Всегда хочется забираться в себя ещё и ещё. В моём настроении кажется, что двор и есть – ты: и ты раздвигаешь мягкие трубы жил, крайнюю плоть век, обходишь прозрачные колбочки и в кутерьме палочек, в бреду непоступления в лучший институт, обнаруживая пролежни лжи, купаясь и сводя ноги, когда даже друзья как-то отдаляются и приходится сильно вытягивать шею при новом поцелуе, когда так много разговоров среди такой маленькой жизни – я тут как тут. Я всегда наполняюсь своей мерзостью и чистотой до отвала. И как-то однажды на балу, встречаясь с родными донельзя людьми, умудрился остаться и просидеть один, и как-то само собой мне не нашлось пары, когда всех растаскивали по комнатам. Но что бы ни происходило, у меня на этот случай есть замусоленный календарь за год козы, на котором по краю я написал то, что думаю о жизни. Получилась короткая фраза, которая всегда спасает, всегда мне становится легче. Но на других она действует хуже.
Сейчас я – в своих самых лучших намешанных чувствах – шагаю по двору, и вот уже пять минут как двор длится, и из кафе – из длинного светлого стекла – выходит и рассеивается в темноте свет. Везде – мошки у ламп, пауки строят тёмные гнёзда в катакомбах проводов. И жрут по-чёрному.
Я помнил: в каждом дне, дворе, в любом месте обязательно отыщется своя маленькая кульминация – кульминашка. Крохотная драма. Жизнь в чём-то сильно уплотнится, и остальное – погрузится в неважность. А сонные листья летят за нашими окнами. Кто так за нами пришёл? Кто это делает? Как-то само.
Двор идёт, идёт: следующая собака приняла эстафету сна от предыдущей. Ей снится мой уходящий прочь голый зад. В моей руке мочалка и босыми ногами я ступаю одной ногой по асфальту, другой – по глине. Такое здесь почвоведение. В щёку врезается жирный шмель и садится туда отдохнуть. Иду с ним. Дружу.
Потом было страшно:
я подошёл ближе к маленькой толпе. Громадная спина мужика, рядом – мужики поменьше: какие-то прохиндеи, судя по лицам, но держат умный вид. На столе перед ними сидит на попе девочка. И у неё нет ног. Её слепит свет лампы и осматривает видеокамера. Снимается фильм о любви инвалидов. Стеснительная, зажатая и тем приятная девочка сидит ровно, боясь облокотиться на руки, потому что чувствует, что так станет выглядеть совсем уж заманчиво. Мужик с горбатой спиной (ведь начинается самое интересное, правда? А ну-ка, отступи! Не читай дальше! Не-ет! Что ты! Тут – самое любопытное: я чувствую. А ты!?) мужик с грузной спиной отмахнулся от слепой мошкары и начал распахивать свои причиндалы. Огромный грузин ведёт себя как-то вяло, отводит глаза от платья девчонки: его подташнивает от закруглённых, как свечки, обрубков. К грузину из темноты выбегает режиссёр и ещё раз показывать наброски снимаемых сценок. А девчонка на всё так отчаянно смотрит! Режиссёр оглядывается в темноту на чей-то лишний окрик:
– я тоже думал, что надо с шеи начинать, но вы сказали – с ног.. Значит: пойдёшь её раздевать и ласкать с шеи.
Горбатый от своей мощной спины грузин пожевал щетинистым кирпичом и тяжело посмотрел в темноту вокруг их стола. Режиссёр объяснял огромному мужику по листку последовательность и скорость действий. Устав и картинно разведя руками, он ушёл обратно в тёмный воздух. Оператор не двигается, держа увесистую камеру. Дали сигнал. Неприятный грузин с холмом спины на спине всё стоит с оглоблями рук над девчонкой. Она сидит на досках стола, откуда-то привезённая, проданная, купленная. Всего двух деталей не хватает в ней, всего две ноги отделяют её от жизни. Она сидит и еле сдерживает руки, чтобы не прикрыться, несмотря на окрики.
– Грузин, начинай! – выкрикивает темнота по-английски. Режиссер переводит ему:
– Начинай раздевать.
Грузин мнётся. Неловко возлюбленные уроды.
– Давай: целуй шею сначала.. Нет, сначала рукой погладь ей шею, пощекочи за ухом, лизни, во! Лизни ей щёку! Ну, не торопись ты! Ты что: бабу никогда не видел, куда ты лезешь так быстро, ну остынь, остынь! (вот недоделок)
Девочка жмётся к доскам стола, как может. Ей нельзя лечь – тогда лицо уйдёт из кадра. Надо будет лечь, когда ей скажут, а пока – надо сидеть. За спиной, чтобы не легла, кажется, свистят гильотинные плётки. Девочка чувствует себя глупо-глупо.
– Не бормочи! закрой рот! – орёт из темноты режиссёр: – Пересними с того места, где он спустил платье до груди. А ты поживей платье сдирай: что ты, как маленький!!? – режиссёр выскочил к неловкому грузину и рванул платье так, что шея у девчонки хрустнула. Режиссёр погладил ореольные соски ладонью, но тут же его перекосило, так как краем глаза он не увидел ног. Грузин нацепил край платья обратно наверх и после команды деранул его вниз и стал, как сказали, лизать и сосать подрагивающую грудь. Подгибаясь и горбясь, грузин немножко ел ртом. В девочку, кажется, целились из темноты. Она, задыхаясь, выглядела почти естественно. Грузин уже подползал с языком к пупку, пупок пересекался следом резинки, грузин п
ри
спустил край трусиков: волоски там ещё не проклюнули кожу. Насколько далеко можно так зайти? Мир окоченел вокруг этого стола. Грузин скрючился и лизал, не загораживая запрокинутое лицо девочки, а она так и сидела и сидела, как упёртое дерево, которое трясут люди, задирая головы посмотреть: всё ли стрясли? Она не откидывалась на руки, а держала их по швам, как стойкая солдатка. На окрик она вспомнила об удовольствии и перекроила лицо в сладкое. Вожделеющее неумение манило. Грузин показал в темноту два пальца и беззвучно спросил губами.
– Да да, молодец! Давай пальцами лезь туда.
Грузин неловко заехал ногтями, пальцами и всей заволошеной рукой под трусики. Платье было ни к чему. Но оно будоражит тем, что вроде есть одежда, но: совсем почти голая девочка с голыми концами обрубленных ног сидит и чуть дрожит от прохлады вечерка. Режиссёр не знает уже как развернуться: грузин пытается перекусить резинку зубами и никак не может. По телу девчонки, по её крайним ногам бегут крупные мурашки. – Как миллионы похотливых сосочков, они возбудят зрителей! – Кричит режиссёр и хочет, чтобы было ещё прохладней. Тогда после съёмок можно будет не отвозить уже замёрзшую девчонку обратно, откуда взяли. Девчонка выставляет обрубки ног, и грузин, замахнувшись спиной на камеру, уже готов продвинуться между распахнутых полуног.
– Восхищение зрителей ждёт нас!
Остаётся лишь мелкими клочками посрывать с девчонки трусики, а девчонка снова вспоминает из забытья, как она вожделеет, и сжимает в кулачки своё большое крохотное тельце.
– Давай! – режиссёр уже начинает кусать себя в темноте: слышны слюни. Оператор переходит на съёмку с закрытыми глазами, чтобы не сразу всю шоколадную пасту сожрать, а дотерпеть и доесть дома пальцем со дна.
– Грузин, грузин! Ты – сам-то! Сам-то снимай штаны!
Грузин тяжело глянул на голос и стал расстёгиваться и ёжиться.
– Давай живей! Не на похоронах, а – наоборот. Не тяни время: мы тебе не за часы платим! Давай, грузин, порезвей, порезвей. Вот! Да стягивай скорее! Представь, что у тебя – понос, раз тебе бабу не хочется. Знаешь, скольким до тебя – хотелось, а ты чего-то медлишь!!? Давай! Шпарь её своей белой кровью! Покажи ей настоящего горца! Давай, джигит! Поезди на своей лошадке! Растопчи ничтожество!
Грузин стоял с опущенными до земли штанами. Хороший член покачивался под углом вверх.
– Давай, давай, можешь помочиться на неё сначала. Накинем за это
– Не договаривались – сказал грузин.
– Вот и договорились – сказал режиссёр в темноте.
Мушки уже достали. Но это даже интересно. Чем необычней место и сцена, тем вкуснее расходится фильм.
– Давай: шпарь, мочись на неё: по ногам пройдись, начни с обрубков; выше, вон как у тебя зарделся: ты и до морды ей достанешь!
– Зачем ты так о девушке!? – укорил грузин
– Да ты что!? Какая ей разница!? Она уже так унижена, что ей ничего хуже сказать нельзя. Что ни делай – не обидишь. Наоборот: тепло твоего тела будет скакать по ней. Твоя внутренность обтянет её тёплым войлоком: да тут и юридически и божественно всё чисто! Давай, давай! Режь, секи! Исхлестай её струёй!
Грузин сделал всё, покачивая членом. Потом провёл по потеплевшей коже. Девчонка так и сидела, расставив, приготовившись, культи. Грузин повёл лошадиным задом, вскинул горб спины повыше, почесал волосатое место на хребте, придерживая девчонку, дёрнул её к себе, чтобы она подъехала на самый срез стола. Девчоночье лицо скрылось уже от камеры, и она сидела бесстрастно: губы поджала, губы. Глазами смотрела в холмистую грудь.
Грузин на самом срезе девочки, подходя к цели.. Грузин, проникая в девочку (она сжала глаза), грузин так, чтобы не видела камера, прошептал девочке: – Не бойся: я тебя люблю! – И вошёл внутрь. В девочке лопнуло и заработало второе сердце. Грузин постоял там, поозирался, режиссёр ждал снаружи и заволновался, чтобы актёр не пропал в глупой дыре. Режиссёр уже было кинулся, но грузин подал движение жизни и стал входить-выходить, потом уже – вбегал-выбегал изнутри: вот – белая сабля на свету, вот – она вносится с победой: девочка шатается, как рубленая, а откинуться на спину всё ещё рано, руки немеют от тяжести мужской спины, а грузин говорит всё более искренне: чтобы она не боялась. Прямо затараторил: – Не бойся, не бойся! – Девочка поняла, что он обращается уже к себе: глаза его стекленели. Он говорил ей, глядя совсем мимо, и от этого рвавшийся к неё дядька был страшнее и страшнее. А выжать из женщины, выманить на темноватый свет её как можно более нутряной страх – это настоящее завоевание кино. Режиссёр молчит, чтобы не сбивать подсказками, чувствует, что отстаёт чувствами от происходившего. Эту пластику тел можно сейчас лишь снимать, чтобы самому потом раскрутить два чувства: мужское горбатое мощное и лёгкое женское битое.
Волосатая спина грузина – мощное мыло, девчонка, отрывисто любимая. Грузин неудачно наклоняется, чрезмерно замахивается задом и валится на девочку. Режиссёр заржал, помощники – за ним.
– Не раздави её, Горыныч! А то уже ноги откусил принцессе! Остановись, доделай добро, а потом уже жри её!
Уличённый в мужской неловкости грузин потупил спину; головы вообще не стало видно. И от смущения у него стал обмякать. Никто не видел, а он с ужасом чувствовал, что его главный мускул теряет упругость: молодец становится дряблым стариком. А нужно было добить, показать фонтанирующий брызг. Грузин понурился, стоял отчаянный, девочка почувствовала: из неё полезло. Режиссёр тоже заподозрил. И только он решил подойти, как мощное сердце грузина подсказало ему выход: он обнял маленькую девочку-тряпочку, заплакал, вжал её как можно глубже к сердцу: словно мать, поломанная мать, ломая ноги, кинулась в нём к дитю. Огромная стена неподдельности выросла из одного кирпича его сердца, и грузин прижимал к себе девочку с подрубленными для фильма ногами.
Режиссёр выбежал и ударил грузина палкой. По спине дважды, трижды, четырежды проехало шипованное колесо:
– Не плакать, не плакать! Мужик ты или баба!? А ну давай злись, злись на меня! Это из-за неё я тебя полосую, бью! Сделай её! Сделай её дурой! – Режиссёр бил, бил по странно молчавшей спине. А внутри – грузин шептал девочке непонятно чудные словечки, и она щекоталась ресницами. Режиссёр начал просовывать палку между ними – разнять тупых боксёров: не для этого они нужны! Неподходящее место распускать нюни! Он всунул палку между животами и стал их раздвигать,
а голос задумчиво проговорил из темноты:
– Слушай, а ведь это мелодрама! Такое и на центральном телевидении показать можно. Давай посмотрим, а потом, может, вырежем это. Ну-ка, обними её ещё.
Грузин, радуясь такому, прижал девочку к волосам на груди. Погладил, поцеловал от себя.
– Давай, давай! – говорили ему. Режиссёр стал и тоже подумал: неплохая идея. Камера заработала снова. Грузина заставили петь, а он и сам хотел: горные напевы ломились наружу, как камни, но только – летели вверх, назад, неся не разрушения посёлку в долине, а наоборот – возвращая отнятую камнепадом жизнь. Девочка приобняла дяденьку ножками, как кенгурёныш. Сердце так сжато, что кажется – в нём весь мир. И всяк чувствует себя таким хорошим, будто стоит в эпицентре взорвавшихся слёз, и словно ты никогда уже не промахнёшься мимо себя и попал в свою настоящую сердцевину и узнал: каков ты человек на самом деле. Ты словно весь надёрган из звёзд. Мои близкие, ближайшие люди, мой горбатый грузин, моя китаяночка-девочка, будьте моими чувствами! Пусть люди будут моими чувствами. Как слепящи двое обнимающихся одиноких!
Жалостливая милая картина. Такое сейчас любят.
Но чувства стихают: напряжённый хрусталь слёз не рассчитан на час и грохается от мелкого скрипа, от мелочи, конечно. Мир полон мелочами не потому, что всё – мелко, а просто ничто не крупно здесь. Грузин, похолодев, неловко отсоединяется и даже будто кланяется, но это – будто. Режиссёр нарочно громко начинает обсуждать с другом. Чтобы всем стало унизительно ясно, что это – с ними не говорят, что работа закончена, и – спасибо за работу.
Грузин поднимает рухнувшие
штаны
и застёгивает срам, вспомнив, что он – срам. Только вот с девочкой – что-то не то. Не как с обычными. Ведь она не может встать сама. И стыд ей не даёт попросить. Она знает, что во всех есть человечность, и люди сейчас её проявят. Грузин ходит, превозмогая бесцельность своего движения. Режиссёр всё распаляется, распаляется, говорит в темноте. Но ведь ещё светится кафе – девочка видит невдалеке – и униженный мальчик-цыганёнок скачет на одной ноге, поджав отдавленную к попе. Есть ещё: кому подойти и перенести её с полатей стола на полати пола. А потом – ей должны исполнить обещанное. Самое нужное: ради чего она терпела.
– Дяденьки! – Просто, удивлённо, без лишней жалости, не умоляя, напоминающим голосом говорит она: просто напоминает. Словно помогая людям побыть дарующими и благородными. Ведь ей такое обещали:
– Дяденьки, а вы мне ноги обещали! – Сказала девочка сразу всей бригаде, потому что плохо помнила по лицам людей. Но кто-то из них обещал ей за съёмку – ноги. Режиссёр был гадом совсем не большим, поэтому, услышав её, наигранно очнулся от разговора и обернулся на девочку:
– Я помню. Сейчас. – Никакого недовольства не сквозит в его словах. Он – просто помнит. И девочка его не упрекает. Она просто ждёт-дожидается исполнения ног. Режиссёр подходит к девочке, грузин возвращается к девочке, мужички из группы подходят к девочке. Встают вокруг стола, где она сидит посередине в тряпочке от платья, прикрываясь. Грудь маленькая, и девочка её не скрывает, потому что это не вульгарно и не вызывающе. Режиссёр стоит с руками за спиной: похоже, держа обещанное.
– Спасибо тебе, девочка, за работу, – говорит режиссёр своим самым похожим голосом: – ты молодец и всё сделала хорошо. Мы довольны. И в качестве награды хотим подарить тебе ноги. Ты станешь полным человеком и ещё подумаешь: сниматься ли у таких простых людей, как мы.
Девочка понимает, что это он шутит, но всё равно смущается и, бормоча, отговаривает режиссёра, что они – совсем не простые. Режиссёр, сдерживая предстоящую улыбку, смущается и говорит в конце:
– Теперь тебе надо закрыть глаза.
Девочка и думать не может, что её бросят или обманут, и она с улыбкой прикрывает глаза, ожидая прилива ножного тепла к ступням. Режиссёр наклоняется к девочке и смотрит: крепко ли. Мужики вокруг еле сдерживают лица от ржания. Режиссёр приближает лицо и со словами: – Бедная девочка! – Скраивает напоказ жирную рожу, а ладонью по-прежнему ласково гладит. И, не отрывая руку от её тела, проводя по бедру, резко толкает девочку со стола. Она так и падает за стол сидячей фигуркой китайской бляди. Режиссёр показывает из-за спины такую же девочку с целыми ногами и сажает прямо на то же место стола.
Безногая девочка упала и лежит под столом.
Зажмуренная девочка с ровными, чуть венозными, голыми ступнями сидит на столе, чуть улыбаясь, когда же ей скажут открыть глаза?! Конечно, её подмывает открыть подсмотреть, но обманывать не хочется.
– Открывай! – говорят её. Девочка открывает глаза и не понимает: что с ней. А мужчины задвигались, зашмыгали, потому что напряжение закончилось, и всем вместе стало даже неуютно. Люди резко отошли, чтобы не дай бог не открыться перед глупой девочкой, которая сидит дурой и мнёт не те ноги. И вообще всё это – уже не то.
Девочка сидит и боится час, боится два, боится трогать мягкие пальцы ног. Такого не может с ней быть! Она правильно это чувствует. И все люди на площади, всё кафе смотрит и видит: как на столе под лампой с потолка сидит голая девочка и глядит на белые ноги. Группа съёмки и грузин с громадным шаром спины удаляются, девочка сидит и пялится на ходилки, не касаясь руками, чтобы не тратить ноги на ощупывание.
Я жадно смотрю на неё. Вот она насиделась и перекидывает ноги за край стола. Стол – посреди света лампы. Посреди двора стоит стол с девочкой посередине. Девочка спрыгивает. Спрыгнув, пробует идти и приплясывает. Припевает. Девочка ступает, плачет на ногах, пытается их целовать, но не достаёт гибкости: она просто пригибается как можно ближе к родной ходячей земле.
Она проходит мимо, идёт от меня, чуть шатаясь, приседая. Белое платье как обугленное, но тело – счастливое. Скоро её не станет на краю тёмного двора, и тут со спины я вижу, как она красива. Девочка понимает, оборачивается спокойно, и я быстренько направляюсь к ней: оглядываю маленькую тряпочка белья. Девочке так холодно, что моё мужское – не терпит: я хочу мужественно взять её и согреть. Она подходит с губами и пришёптывает, сладкая, маленькая, голая: – Можно: я для Вас останусь?! Можно, нет!?!
Дальше происходит всё, что хотите
октябрь-декабрь2003
ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА © 2002 | |