На главную
Литературный биг-бенд
страница автора

Вспоминать ничё не будем, не отсевши от окна,
Проходящее безлюдье наступает нас всегда.
И желая без желанья перенять соседа дар,
Ты заглянешь в книгу; книга средоточится как пар.
На заложенной странице не находится строка,
А в какой-то подворотне под болячкой чудака.
У меня помойте рамы роговичного окна,
Чудо-юдо в сердце прыгать начинает детвора

Не сразу дошло в чём дело. Граница моего бывшего бесчувствия и открывшегося неумения чувствовать находиться в радиусе одного месяца. Вспышка за вспышкой со мной столкнулось несколько вещей. Сейчас так много в голове и произошедших ситуаций, и попутных впечатлений, и того, чего я думал обо всём этом - что я не разберу. И так как поджимает время следующей смены, надо успеть до полуночи дописать.

Я не знаю мама ли меня совратила, потому что с детства в гостях я с ней испытывал лишь унижения от неё. Но подавалось это как шутка. И я был космически одинок наедине с несправедливостью. Вот я пошёл в новую школу. Мои впечатления, то что я мог рассказать - было широкО: там и улыбался будущий друг, там и новая форма школы - в виде буквы Н, а не как у меня была - пятиэтажка, видная из окна и сегодня. Вот та, в бордовом цвете. Мы были в гостях у родственников: это случалось раз в несколько месяцев: семья длинная: дни рождения плюс государственные праздники. И вот я сижу: про новую школу могу рассказать много-много, но впереди должна быть мама: она вызывает смех на себя, рассказывая, что меня посадили с девочкой. И кивает на меня всем моим двум дядям, тётям, подразумевая конечно интимность, но такую инфантильную.

И тысячи тысячи причин, которые я не понимаю сейчас как причины, но они вели и вели к тому, что я не должен быть искренним. Потому что могу за это поплатиться. Та мама, которая худшая, сидит во мне зашито, словно теперь я должен её родить вон, продолжает повелевать. Но я не хочу валить всё на неё. Но подспудное неумение быть откровенным шло и оттуда.

Я не знаю пропорции между внешним влиянием и данностью. Я - такой от бога или я такой от людей? Да и бог бы с богом и с людьми. Но вот я сколько лет - десять уже - пишу стихи. Понятно, что в начале я не мог бы писать хорошо и о правде. У меня её не было. Мама научила меня готовить и стирать. А величию души не научила. Она обманывала на отдыхе женщину, с сыном которой я одного возраста играл. Мама хотела остаться одной со мной. Но напрямую построить ситуацию правдивого нежелания она не могла. Не умела. Она придумывала какую-то процедуру, на которую пойдёт со мной и этим защищала наше уединение от внешнего мира. Но, защищая меня, она меня же оголяла, не чувствуя, что одеяло - конечно. Всех - нет, а меня - мучают неправильные ударения. Огромное значение придаётся обогреву мелкой скобяной лавки, а связь этого мизерного кусочка вольфрама не выстраивается с процессами не то что - мира, даже - страны, даже - семьи. Обогреваемый, я должен оставаться улЫбчисто рад, что мама откормила и отростила меня. Но она первая научила меня не проявлять наружу думаемого.

И сейчас я ежедневно вру и чувствую, что ложь чувствуется, но я так изощрён, что уже соглашаюсь поехать в Зеленоград раньше, чем подумаю: хочу ли ехать?! Я вытравил из себя личные желания. Они мгновенно сцепляются и срастаются, и уже чужие желания становятся моими, чтобы я, отказав, не обидел того, кто ко мне - с добром. Мне надо гнать его, мама, гнать его из номера дома отдыха, где мы жили-проживали и не общаться. То есть не быть всем хорошей при нежелании быть хорошей. И сейчас мама приходит и плачется, что не может отделаться от мужика на работе: сама привадила и зачем привадила - не знаю! И я хохочу над ней потому, что это - месть за страшные уроки мне. Вот мы с мамой идём по запылившемуся от горничных ковру зелёного цвета с красными лампасами, и все мои чувства сворачиваются в дулю улитки, когда выплывает, встречая, пара. Тоже мать с тоже сыном. Да: теперь я только сам решаю: как мне говорить и что я не хочу. Но оказывается: мне теперь надо обратно вспоминать курсы своих желаний. Потому что ржа чужих флюгелей, как кобра на зайца смотрит, действует на меня. Я не могу уже промолвить название места, где я хотел бы остаться, а не идти, потому что это место я не понимаю где.

Ещё отец у меня был. Суррогатный. Набоков назывался. Я и эту змею, такую гельминтарную, у себя заметил. Только ещё боюсь: пойму себя как составное из чужих влияний и получится как в фокусе КИО, где он разлетелся на веера и блестящие тряпки. То, что я есть сам - пока ещё нет. Я делал по голосу Набокова жизнь свою охотой за заметным. Я всё замечал. Я жил в мире америкоподобных луж, лепетающих малышей из коляски. Их всех было очень много в моём мире. И я светился и счастливел от того, что так удачен мой взгляд. Никто так не подмечал море деталей. Вот я не знаю: насколько я сам любил радуги, а насколько набоков пришёл и полюбил радуги. Стоило ему умереть, как я родился. Где-то очень рядом. Пересеклись вживую. Но живое всё в моей жизни не существовало. Я не считаю живыми образы, приходившие мне. Нет, они правильны и точны, они остроумны, они прыгают, они зайчик, я как бы акробатик, они как бы самолётик. Но связи их с бОлями я не переживал. Мир юмора и шуток. Удачливый экспрессионист - мой портрет на моём плакате с именем. С миром я общался, увлекался из чистого любопытства. В этом не было прочувствованности, и я бежал от этого. Как набоков воротил нос от достоевского, а потому, что сам владимир называл чувства, сидя за столом и меня научил. Вся его любовь и отношения - безумно эстетезированы. Эта такая глубокая гниль, что, сохранив все черты и мимику чувства, она проела всё насквозь. И огромное, одно к одному, лежит не чувство, а сымитированное при письме чувство: сами буквы, сам процесс слишком уж наполняет кровь чувством игры. Я люблю ставить загадки и пускать по ним читателей - говаривал мой папа. В нравственной области он и был отцом. И любить его за это нельзя. Возможно, наверное, я хочу думать, и в этой мечте совершать тот же лживый реверанс по-набоковски, когда надежда или чувства являются не чувствами, а словесной подделкой. Бородатой мишурой. Так вот я хочу думать, что собранный аппарат умения, оставшись, засияет большей человечостью. То есть фокусы мои станут показывать появления и исчезновения чувств и людей в глухоте жизни.

Это - не просто дурная нападка на набокова. Я так его слушал, что жил под гнётом его магии. Он отрицал психологию, и я, не зная, что она такое, тоже отрицал и смеялся над незнакомым фрейдом. И такой эстетическйи нигилизм - вёл меня по жизни. Я не выражал чувства, я скрывал их. Я абсолютно дурно, наверное, воспринял родителей и, пол-жизни беря от них, пол-жизни буду освобождаться, чтобы вернуться к нулю абсолютной независимости снова. Миру, когда ты ещё не успел испортиться от волны внешнего общения.

Сейчас я потерял человечность. Вернее открыл, что её и не было. Прежде меня сильно подбадривал на путь свой истинный набоков. Я только сейчас понял каким он стал для меня отцом. Весь эстетизм своего отрешения от жизни, бегство из-под москвы, где набоков мог остаться 29м панфиловцем - всю эту подловатость я брал от набокова как образец не только для литературы, но и в жизнь проводя это. Когда я оставлял девушку после двухгодичного двух лет вместе, я произнёс впервые и чувствовал, как я велик и как я строг: - ты мне мешаешь, я не могу с тобой заниматься творчеством. Меня друзья похвалили за это. Я тоже получил от своего заявления силы. Я говорил о сверхчувствительности которая пронизывает меня. Это было правдой. Но не правдой была моя этическая позиция. Эта позиция была давно сдана.

Я беспрерывно флиртую с действительностью. И это слишком уж похоже на жизнь. Я играю в понимание и очень похоже. И даже рты открывают и закрывают, как рыбы меня слушая. Но я вдруг потерял для себя право раздавать бессомненные оценки поступкам. Потому что если во мне нет чувств, то как одним бедным разумом я могу обнять девушку? Выложу мозг и обниму. Я хочу быть без кожи. Я не хочу призывать к себе страдания. Я слишком много очарований оставил раз. Мне поздно приходить к Богу: я уже его оставил там. Но и высмеивать чужие сказки мне стыдно. Я же тогда даю кислород мамочке внутри, и она дышит разрушающей насмешкой. Я слишком много себе позволил, не имея никакого этического права. Наружу я не порушил никого, но в себе - я навредил. Я не удерживаюсь от желания пустого мимолётного торжества своей заметности. Я - как телезвезда должен идти и идти в новостях. Но при этом я якобы несу свет творчества. А творчество без любви и действительного ощущения невозможно уже. Я уже всех собачкоголовых бабушек описал. Мне некуда здесь уже в голом эстетизме с натужной трагедией двигаться. Здесь я умер для себя. Бог эстетства умер. Храмы я все на пути разрушил. Ни кастанеда, ни наркотики, ни иные пути меня не спасут, потому что я от них слишком сильно уже отказался. Может в этом и будет моё спасение. Может оно у каждого своё. У меня вот такое. Но пока я слишком тяжёл своими родителям. Я ими беремен. Мне надоела ложная нежность описаний. Надо ещё магнитить и магнитить действительно свои неподвластные другим каналы чувства. Но рак удачливости слишком силён. Я не хочу бед и тюрем. Нет, такой шаг - это шагание того же прежнего меня. Чтобы хоть что-то сделать надо заткнуться и заткнуть все бывшие ходы представления. Пусть все суслики там позадыхаются. Надо подселять новых. Или что ли уж совсем пойду ударюсь в актёрство и стану айсбергом: 9/10 бесконечности буду иметь вовне, и этим заглушу ту 1/10 бесконечности в глубине. Буду выбирать.

23:05-01:31
8-9ноября2002

ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА  © 2002